Это не попытка написать историю страны за 24 года. Это шанс заново прожить прошлое, осмыслить пережитое, поделиться увиденным. Это не летопись великих дел и вех, это зарисовки о значительных событиях и маленьких людях. Это не документальная хроника, хотя ни одна из историй не является выдуманной. Это 25 рассказов о стране, которая жива, пока мы ее любим. Пока мы за нее боремся.
1991-й. Ноябрь. Львов.
Побравши ціпки,
Зійшлись діди сивочолі
Усі на гробки.
Университетская общага на Майоровке. Считанные дни до исторического референдума и первых президентских выборов. Стены студенческой обители щедро обклеены листовками «Незалежність — так! Чорновіл — так!» и расписаны неумело начертанными тризубами. На двери туалета — рисунок гигантских размеров гроба, украшенного серпом и молотом. Веселые похороны расчленяемого прошлого. Хмельное ожидание неясных перемен.
«Всьо чотко!» — убеждают «Брати Гадюкіни». «Всьо чотко!» — успешно перекрикивая пожилой бобинник, воодушевленно вторит «Гадам» худенький парнишка в застиранной вышиванке и польских джинсах-варенках.
Полчаса тому киевское «Динамо» одержало первую победу в групповом турнире первого розыгрыша Лиги чемпионов. Натужный выигрыш у лиссабонской «Бенфики» щедро обмыт разливным, безбожно разбавленным пивом. «Холєра! І де вони стіко води надибали? Вона ж тут на вагу золота!» — возмущается приятель, у которого я в гостях.
Любые трудности кажутся временными, любые проблемы — решаемыми.
По дороге сюда натолкнулся на крошечное пепелище. В остатках почти погасшего костерка дрожали обугленные страницы с библиотечными штампами, корчились покоробленные обложки. «Матеріали ХХV з’їзду КПРС», «М.С.Горбачов. Перебудова та нове політичне мислення», «Клим Дмитрук. Жовто-блакитні банкроти». Ласково глядел с глянца в сизое ноябрьское небо кудрявый Ильич. Кажется, точно такую же брошюрку мне когда-то торжественно вручили, принимая в октябрята.
Пожарной каланчой над горкой пепла и бумаги возвышался старик, седой, высокий, худой. Прямой как палка, которую он держал в руке. И которой осторожно, почти бережно, касался сохранившихся страниц, помогая умирающему пламени медленно умерщвлять буквы, знаки, символы и лица.
Никогда не думал до этого, что ворошить прошлое можно в буквальном смысле слова.
В равнодушном кострище времени дотлевало наше детство.
1992-й. Лето. Луганск.
Червень на порі.
Хмари-тучі залягли
На горі.
Проснувшийся вечер алчно пожирал остывающий день. В зарождающихся сумерках гигантские трубы завода теряли четкие очертания, расплывались, становясь похожими на горы. Клубы дыма, рассекаемые порывами ветра, превращались в облака, льнущие к чугунным вершинам.
То ли четвертый, то ли пятый завод за сегодня. Седовласый премьер, похоже, любил заводы. И, похоже, не любил прессу. Когда его колючий взгляд случайно цеплялся за кого-то из журналистов, он непроизвольно морщился. Окинув меня — от патлатой головы до джинсовых ног — неодобрительным взором, глава правительства с нажимом произнес:
— Видишь, красота какая? Мощь!
Премьер раскинул еще крепкие руки, словно желая стиснуть в объятиях трубы-вершины, чумазые многоэтажные сакли, бочки-валуны, мертвый кустарник колючей проволоки. Многочисленный отряд сопровождающих послушно закивал взмокшими головами.
— Я считаю (слова высокий гость ронял как увесистые чугунные чушки), что именно Луганск, а не Днепропетровск, не Донецк, не Запорожье — настоящая промышленная столица республики.
Вспотевшие лица озарились признательными улыбками.
— А что, — обратился он к директору завода, на губах и в глазах которого застыло выражение перепуганного радушия, — может, сделаем Луганск столицей?
— Да какая мы столица, — вопрошаемый встретил шутку смущенным смешком.
В набегающей тьме трубы-вершины, опутанные дымными облаками, приобретали зловещий вид. В холодных железных горах мне чудились воинственные туземцы с винтовками.
Из Луганска стремительно убегал свет. На город опускалась ночь.
1993-й. Лето. Учебный центр «Десна».
Трава-мурава…
Узялася сном-марою
Слава бойова.
Воздух на полигоне пах травой. Трава пахла соляркой и порохом. Танкисты в засаленных «комках» и потрепанных «шлемаках» прятали обгорелые лица в выгорающие стебли, тщетно спасаясь от атакующего солнца. Пели извергаемые раскаленными стволами ПКТ пули, пели привыкшие к стрельбе птицы. Разморенные бойцы дремали, игнорируя рычание орудий и рык командира.
Коренастый краснолицый капитан оттачивал педагогическое мастерство на нерадивом подчиненным. Его голос грохотал как 125-мм гладкоствольная пушка. Нескладный конопатый солдат не слишком старательно имитировал стойку «смирно», щурил равнодушные глаза и периодически мотал огромной головой, словно уклоняясь от летящих в него слов-снарядов.
— Копать-тарахтеть! Военный, ты не танкист, ты тормоз дульный!! Когда ж я тебя уже приведу к нормальному бою, мазута? Башню разверни в мою сторону, боец, я с тобой разговариваю! Нагнетатель кто будет за тебя включать? Министр обороны Радецкий? Люк ты какого беса не застопорил, воин? Контрольный спуск почему не произвел? А стрелял куда, ас? Да в ТПД марсиан на Марсе можно рассмотреть, а ты цели размером с твое село не видишь! Что, тебя досыльником по башке учить, бронелобый? А если завтра Родину придется оборонять, ты ее защитить сможешь, вояка?
Израсходовав словесный боекомплект, офицер произвел контрольный выстрел — коротко, но витиевато выругался, — и зашагал прочь, подминая тускнеющую траву сияющими ботинками.
— А від кого захищати? З ким воювати будемо, із марсіянами? — буркнул боец, с наслаждением обрушивая усталое тело в траву цвета хаки.
Воздух не пах порохом.
1994-й. Осень. Чернобыльская атомная станция.
Самотній ворон тихо старіє.
Осінній вечір…
— Простите, а здесь где-нибудь курить можно?
— Что, уши опухли? Идем, покажу.
Взгромоздившись на ящик, он долго выуживает сигарету из примятой пачки. Чернявый, остроносый, насупленный. И не то что бы немолодой, а какой-то искусственно состаренный. Как многие здешние обитатели.
— Ты этот, репортер?
— Вроде того.
— В первый раз здесь?
— Да не, был уже.
— Странное тут место… — он покачал головой и как-то задавленно улыбнулся.
Я опасливо покосился на насупленную громадину станции.
— Почему странное?
— Вроде как больной, которого подключили к искусственному сердцу. И дышит, и неживой.
Мы помолчали, невольно прислушиваясь к биению собственных сердец.
— А у меня там, — он неопределенно махнул рукой, — письма остались.
— Какие?
— Отцовские, с фронта. Он без вести пропал в 42-м. Ни человека, ни могилы. Только четыре «треугольника» и остались. Теперь вот и их нет. Эвакуация эта, бардак, короче… На барахло наплевать. А писем жалко. Я потом втихую туда, домой к себе, наведывался. Все обшарил — нету. Куда делись? Мне вот иногда кажется, что это не они, а он там остался, непогребенный…
Он потянулся за новой «примой».
— Я тут недавно вычитал, что мы, ну все, кто отсюда, стареем в два раза быстрее. Как думаешь, правда?
Ветерок швырялся редкой ржавой листвой, выдувал серые окурки из большого сплющенного таза, похожего на великанскую пожарную каску.
1995-й. 18 июля. Софийская площадь.
І ніхто не йде навстріч,
Лиш осіння ніч…
Он брел от площади в сторону Владимирской. Ежась от страха и морщась от боли. Подносил руки к разбитому лицу и недоуменно разглядывал рубиновые капли на дрожащих пальцах. Капли сползали на разорванную белую рубаху, образуя на ней алые цепочки, похожие на следы крошечных окровавленных ног на снегу.
Люди расступались перед скорбной фигурой. Его почему-то огибали разгоряченные схваткой с унсовцами «беркуты» в черных сверкающих шлемах и зеленых армейских брониках, хотя всех прочих они старательно привечали тяжелым штатным дубьем. Его обходили многочисленные зеваки. Ему не пытались помочь немногочисленные сочувствующие. Его сторонились такие же избитые и напуганные. Он шел в толпу, и толпа расступалась перед ним, как перед зачумленным. Он был одинок в истеричном скопище растерянных людей.
Он медленно убегал от размашистых ударов, разверзшихся глоток, рассвирепевших бойцов, распластанных фигур, разбросанных икон, растоптанных крестов, растрескавшегося асфальта. От растерзанного праха патриарха Владимира, коего одни почитали как праведника, а другие хулили как вероотступника. Как это часто случалось и случается в стране, безжалостно распарываемой надвое.
Тусклым летним днем незнакомый окровавленный человек, пошатываясь, уходил по дороге, уводящей от храма.
От оставшейся за его спиной выдолбленной в асфальте могилы веяло холодом стылой осенней ночи.
1996-й. 28 июня. Рада.
Чи старий минувся рік?
Святоблива ніч.
Игривые тосты. Игристые вина. В потолок парламентского буфета одна за другой вонзались пробки. Ни дать ни взять Новый год. В самый разгар лета. От одного праздничного стола к другому порхали «зимние» шутки. «Мороз и Кучма. День чудесный!» «Ночь перед Рождеством Конституции!» «Один дома: в главной роли — Михаил Сирота!»
Избранники судьбы, привычные к более мужественному пойлу, сегодня охотно причащались шампанским. Стремительный напиток легко вымывал из душ конституционных демиургов накопившиеся за ночь усталость, напряжение и страх.
Пожалуй, еще никогда они не были так довольны собой. Пожалуй, уже никогда они не будут так искренно и дружно верить в скорый приход политической весны.
1997-й. Весна. Харьков
И теперь противны мне стали
Ростки бурьяна…
— Ну и?
— Да ничего, попустило. На седьмой день пришел ко мне, сел в кухне, помолчал и говорит: «Все-таки правильно коммунистов разогнали…»
1998-й. Август. Слобожанщина
Невже справді зацвіла?
Спогад, ніби дим…
Она пережила две беспощадные войны, одну — ребенком, другую — матерью, сумев уберечь четверых детей от недоедания и бомбежек, чужих и своих. Она пережила два страшных голода, довоенный и послевоенный. Она пережила мужа, дочь, сына и внучку. По-моему, она никогда не носила белого и почти не надевала светлого. Однако добрый свет, неизменно исходивший от нее, решительно смягчал даже мрачные тона ее одежд.
«А шоб йому суда не було», — было самым страшным ругательством, слетавшим с ее уст и адресованным только тем, чья порочность выглядела очевидной и неисправимой. Она тонко чувствовала полутона человеческих отношений, в отличие от сабельно категоричного деда.
«Якого ще суда, бабуню?», — мне малолетнему почему-то представлялся народный заседатель в мешковатом пиджаке с казенным выражением лица и красной папкой в руках. «Суда Божого, дитино. Добрі потраплять до раю та житимуть вічно на небесах. Злі помучаться трохи та заспокояться в пеклі. А зовсім злі чекатимуть суда довго, така їм буде покара».
Жизнь скупилась для нее на яркие краски, аккуратно выкладывая мозаику судьбы черными и белыми фрагментами разного размера. Война — мир, будни — праздники, качающиеся колыбели — замершие кресты. Радость свадьбы кого-то из детей оборачивалась чьим-то отъездом из родного дома. Расставание всегда сулило возвращение — летом кто-то из многочисленной родни обязательно сидел в обвитой виноградом беседке, где в жаркие дни сладко пахло нагретыми ягодами. С наступлением темноты она аккуратно запирала ставни, с рассветом — распахивала, всегда улыбаясь своему отражению в старательно вымытых окнах.
Кончину черно-белой двухпрограммной ламповой подружки она пережила с легкостью, свойственной людям, привычным к тяготам. Все самое страшное в жизни она уже познала, а все самое главное могла узнать, выходя за калитку. «Михайло з Гуків кинув Галю, чули? От дурний…» «Васько, синок Галагана, ну, того, шо біля колодця живе, в інституті тепер вчиться, та умний хлопець, Богу дякувати…» «Онука Басарабихи народила, такий козарлюга вийшов! А сусід її, вчитель, форіє важко, та хтозна чим…»
Газеты она просматривала все реже, читать было все тяжелее, понимать прочитанное — еще тяжче. Увидев новые деньги, удивлялась недолго — столько разных купюр повидала на своем веку. Хлеб подорожал — ну, так она помнит времена, когда его нельзя было купить ни за какие деньги. Отчего-то изменился вкус столь любимого ею пломбира, ну, да, ей говорили, что с возрастом такое случается.
Все такой же грязно-непролазной была улица Гоголя в пору серых осенних дождей. Все так же ни на что не хватало ее пенсии, ну, а много ли ей надо — одной, да с огородом, садом, да с многочисленными близкими, никогда не приходящими в дом с пустыми руками?
Увидев цветной телевизор, подаренный ко дню рождения, она охнула. «Господи-Боже, це ж тепер і помирати жалко! Так краса!» Черный пульт упорно отказывался покоряться почерневшим рукам, привыкшим к лопате, граблям и сапке.
Парад в честь дня Независимости стал первой цветной картинкой, проникшей в ее обитель за долгие годы. Расцветая лицом, она глядела на марширующих бойцов и грохочущие танки. «Сергунька, — вдруг помолодевшим голосом спросила она, неохотно отрываясь от лицезрения яркой картинки, — а шо прапор вже не червоний?»
Белоснежным платком она ласково гладила дымные стекла очков в черной оправе.
1999-й. Зима. Косово
Поймет меня лишь тот,
Кто в поле ночевал
— Откуда у тебя прозвище такое странное — «Кобзон»?
Улыбчивый, веснушчатый, кудрявый. Он больше смахивал на веселого, задиристого старшеклассника, чем на опытного боевого офицера.
— Бойцы окрестили, балаболы. Петь люблю. Привычка, еще с Афгана, я там срочную служил. Первые боевые, трясусь на броне, муторно. Я и начал мурлыкать какую-то ерунду, вроде отвлекло. Ну, так и пошло. Болит — пою, холодно — пою, на душе тошно — пою. А когда радостно, так вообще — во всю глотку. Дождю подпеваю, ветру. Никогда не пробовал? Зря. Рекомендую.
— А что поешь-то?
— Ну, у меня репертуар богатый! То «Крейсер «Аврора», то «Несе Галя воду». И еще вот это люблю…
Он картинно прижал ладонь к пропахшим солярой пятнистым доспехам, сдвинул брови и предпринял не слишком удачную попытку придать своему лицу серьезное выражение.
«До нових планет рушають космонавти в мріях-снах,
Щедрий урожай збирають хлібороби на ланах…»
Со свинцовых небес ему аккомпанировали ощерившиеся стволами вертолеты.
2000-й. Осень. Киев.
Я цеї осені?
Птахи, хмари.
Название кафешки стерло из памяти жерновами годов, но мне кажется, до сих пор вижу картину, висевшую над стойкой бара. Холодную, тревожную, испещренную черными кляксами парящих хищных птиц и серыми кляксами падающих безвольных облаков.
Какой-нибудь час спустя войду в кабинет, где будет пахнуть кожей и страхом. И вроде бы хорошо знакомый, но незнакомо растерянный политик примется старательно смотреть мимо меня. И станет говорить непривычно долго и необычно суетливо.
«Это же абсолютный бред! Даже если поверить в совершенную чушь и предположить, что Гию действительно заказали ментам, те просто устроили бы ДТП… И потом, ну кто он такой для Данилыча? Чем он ему был опасен? Ты сам-то в это веришь?»
А я и, правда, не знал, кому и во что верить. Устоявшиеся, и без того далекие от романтических, представления об ИХ мире, ИХ правилах, ИХ принципах рушились.
Выглядевшие величественными, казавшиеся надежными капитальные здания, складываясь, как от направленного взрыва, осыпались в разрытую таращанскую могилу. На их месте поселятся неказистые времянки, угрюмые бараки, уродливые МАФы, гламурные картонные домики.
Но тогда я об этом не знал и не думал. Я слушал и не слышал. И старательно выводил на лежащих передо мной распечатках «Украинской правды», вместе с привычными стрелами, крестиками и кубиками, уродливых птиц и бесформенные облака.
2001-й. 9 марта. Киев.
Двери запер на замок.
Приятный отдых.
Они играли в шахматы. Двое мужчин, полулежа на сырой скамье, молча передвигали фигуры. Сосредоточившись на маленькой доске, равнодушные к происходящему вокруг.
Шахматисты — частые гости столичного парка Шевченко в солнечную летнюю погоду. Но эти двое выглядели нелепо в этом месте в этот день. В горячий день стылого марта.
В парке и вокруг него гремели вэвэшные щиты, дождем сыпались камни, черными молниями мелькали милицейские дубинки, разгоняя облака разноцветных знамен. Охали стиснутые толпой женщины, истошно вопили раненые, свирепо рычали бойцы двух схлестнувшихся армий одной страны.
Шахматисты терли лбы и подбородки, обдумывали ходы, прикладывались к неуместному в стылую погоду ледяному пиву. Они и без того были вызывающе холодны к окружающей их жаре. Жаре первого в истории независимой силового противостояния власти и оппозиции. Она не проникала через мех мохнатых шапок и синтепон толстых курток. Они были безразличны к чужим разбитым лбам и свороченным подбородкам. Лишь иногда состязающиеся недовольно косились на пролетающие за парапетом камни, каски, тела. Как на докучливую помеху, отвлекающую от совмещения приятного с полезным.
Это была не их игра.
Как нелепую, неуместную и, наверное, опасную игру принимали происходящее многочисленные прохожие, жавшиеся к стенам, торопящиеся спрятаться за фасадами равнодушных зданий. Это была не их война.
Партия приближалась к миттельшпилю. «Кони» оппозиции стремительно понеслись на Банковую, окруженную рядами фигурок в черных и белых шлемах, призванных отвести угрозу королю.
Ход — и под натиском могучего «слона» в бронежилете падает хрупкая «пешка». Ответный ход — падает «офицер». Размен. Еще размен. Эндшпиль. Часы остановлены. На три года.
Я возвращался домой через разгромленный парк. Шахматисты все так же нависали над доской. Подошел, поймал недовольные взоры, окинул взглядом доску. Не силен в этой игре, но, по-моему, это называлось вечным шахом.
2002. Зима. Киев.
Под моим изголовьем
Не смолкает сверчок.
Маленькая девочка играла на скрипке.
Без видимого напряжения тонкой и гибкой, похожей на лозинку руки она высекала чудные звуки. Вспыхивающие искрами, взмывающие звездами, парящие птицами, распускающиеся цветками. Ослепляющими снежинками они ложились на ее пухлые, искусанные губы, шевелившиеся в такт мелодии.
Скрипка смолкла. Тяжелый плод смычка притянул лозинку к земле. Пальчики-листики другой лозинки бережно отпустили нити струн и потянулись вверх. Словно пытались отчаянно схватить угасающие, опадающие, тускнеющие, стираемые побеждающей тишиной звуки. Звуки музыки, еще дрожавшей под сводами.
В подземном переходе стало совсем холодно.
— Халтуришь, девица. Чего это — крохи.., — проворчала подошедшая пышная дама, выгребая из яркой банки из-под печенья засаленные купюры и тусклые монеты.
— Мне надо отдохнуть, Тамара, — строго сказала девочка, аккуратно складывая инструмент в потертый пакет с рекламой брендовой одежды и бережно извлекая оттуда потертую книжицу. С грацией принцессы она присела на стоявший рядом ящик, отыскала нужную страницу, и, намотав на палец локон давно немытых белых волос, принялась читать.
С выцветшей обложки удивленно взирала на проходящих мимо равнодушных прохожих Алиса, заблудившаяся между страной чудес и зазеркальем.
2003-й. Зима. Донецк.
Везде холодный ветер
Студит мне спину.
То был классический образчик общепита эпохи осмысления рыночных отношений. Еще привычный для любого региона страны, но уже перестающий быть типичным явлением. Его заботливо снабдили всеми необходимыми атрибутами — пожилой клеенкой в незатейливых узорах погашенных окурков, некогда белыми пластиковыми стульями, липковатыми алюминиевыми вилками, возведенной в статус пепельницы баночкой из-под Nescafe, неопрятной и неулыбчивой официанткой. Из ободранных динамиков рвалось наружу нечто среднее между Аллегровой, Булановой и Распутиной. В строгом соответствии с непреложным и непостижимым правилом водка была традиционно и необъяснимо теплой. Невзирая на явное отсутствие в этом милом заведении какого-либо отопления и на столь же явное наличие беспощадного сквозняка. Попытки спастись от которого при помощи множественных пересаживаний (в харчевне было немноголюдно) успехом не увенчались — как ни мостись, а прохладца нахально пролезала под куртку и свитер.
Он подошел молча. Хмурый, серый. Под хмельком, но не пьяный. Молодой, но уже какой-то потертый. Не дожидаясь приглашения и не допуская возражений, чокнулся с моим пластиковым стаканчиком и залпом опрокинул содержимое своего. Окинул меня царапающим взглядом. «Не местный?» Это было скорее утверждение, нежели вопрос, но я на всякий случай кивнул. «Откуда?» — «Из Киева».
Он почему-то пожал плечами и уставился в немытое окошко. Заоконный пейзаж был законченно уныл.
«А ты, что думаешь, нам тут легко?» — бросил он с вызовом, по-прежнему не глядя на меня. Я и не спорил.
Мы поежились почти синхронно. Усиливающийся холод уверенно взбирался по нашим спинам. Забирался в наши души.
2004-й. Декабрь. Майдан.
Але як милує зір
В ранішніх снігах!
Наутро город ослеп. От сияния снежной пудры, целую ночь сыпавшейся из прохудившегося мешка небес. С высоты птичьего полета свежевыбеленный Майдан, наверное, был похож на затейливый торт. Эдакий лакомый кусок, не всем оказавшийся по зубам.
Машина взбиралась по улице Гринченко. Черная, сверкающая, поджарая. Она напоминала безжалостную хищную птицу, сложившую стальные крылья перед смертоносным броском. Бело-синий флажок вызывающе обозначал принадлежность к политическому ордену, враждебному майдановским насельникам.
Некстати подвернувшийся сугроб сделал могучее создание до обидного беспомощным. Мощный движок угрожающе рычал, сильное тело конвульсивно вздрагивало, но сделать спасительный рывок не удавалось. Со стороны Майдана к угодившему в ловушку авто медленно приближались трое габаритных парней с оранжевыми повязками на рукавах курток. Машина испуганно взвизгнула и замерла. В какой-то момент показалось, что она сжалась в ожидании удара. Но фактурные мужички деловито вытолкнули пленника из капкана и, не дожидаясь (или не ожидая) выражения признательности, неспеша удалились.
Вырвавшаяся на свободу осмелевшая птаха стремительно расправила крылья и взмыла вверх. Сверкающе черная на ослепительно белом. Яркий символ короткого черно-белого периода нашей недлинной летописи.
Колеса стремительно превращали белизну в грязь.
2005-й. Май. Киев—Донецк
Между друзьями. Гуси
Простились в небе.
— Привет, разведка! Шо, не узнал? Богатым буду. У Рината с «Колесом» (Борис Колесников. — Здесь и далее прим. автора) «Белку» (торговый центр «Белый лебедь») откуплю!
— Привет, залетчик. Опять номер поменял? «Белку» лучше не откупай, а отожми — дешевле будет. Как сам?
— Ништяк. Нас гребут, а мы крепчаем. Хай. Все будет Донбасс.
— Ну, вчера вы порожняк прогнали, Сань, согласись.
— Ты про футбол? Серый, не гони. Отскочили ваши, реально. Пеналь — левый. Судья тоже. На финал Кубка Украины судика аж из Норвегии выписали! Вы б уже сразу из Америки звали. Да еще на чужой поляне. Играли б финал в Донецке — порвали б наши «оранжевые» ваших «сине-белых».
— Поживем-увидим. Ты ж в гости грозился, ну?
— Не, лучше вы к нам… Та был я в вашем Киеве. Зимой.
— Ну, а не звонил чего?
— Мне не до тебя было, тебе — не до меня. Чего заострять?
— Поговорили б, не?
— Про что, про Майдан ваш? Сыграли б в эту игру у нас в Донецке, порвали б наши сине-белые ваших оранжевых, не?.. Поговорим, старый, поговорим. И выпьем.
— Только не так, как в 89-м?
— Дембельский Новый год? Из-за тебя, зараза, такую смагу (самогон) прое…ли!
— Кто б говорил! Чучело, спрятал бутылку под шинель, прапор тебя и спалил.
— Проехали. А помнишь, как ротного в ДОСы (дома офицерских семей) 1 января утром тащили? Он еще все свой Афган вспоминал… О, мне тут батя шикарный самус (самогон) подогнал. Так что жди в гости, земеля!
— Ты только обещаешь, зема.
— Точняк. Пиво с тебя.
— А с тебя…
— «Хлебцы обдирные к пиву», знаю. Ржу. Вспомнил, как нас на седьмом посту в лесу забыли. А из сухпая только эта дрянь и осталась. Жрать было невозможно.
— Зато горела хорошо. Как порох. Да не, у нас с тобой еще банка тушняка оставалась.
— И одна ложка на двоих. Твоя.
— Да нет, твоя, по-моему. Наша, Саня.
— Наша, Серый. Лады, на созвоне. Держи хвост ПКМом (пулемет Калашникова модернизированный).
Мы так и не встретились. Десять лет спустя в новостях знакомая фигура мелькнула на фоне баррикад захваченной Краматорской мэрии. Обознался?
Я поехал туда через неделю. Топтался возле мешков и шин, осторожно вглядывался в лица камуфлированных парней с георгиевскими ленточками, охотно фотографировавшихся со стайками восторженных мальчишек…
Мы так и не встретились.
2006-й. Лето. Винница.
Жаба в воду плюснула —
Чули ви таку?
4:0! Это было дьявольски эффектно. Особенно после унизительных 0:4 в премьерной игре с легконогими испанцами. Пускай и одолели наши не слишком продвинутых аравийцев. Накануне футбольная сборная Украины одержала первую в своей истории победу в финальной части чемпионатов мира. Первая, и сразу крупная! Да, черт побери, это было просто приятно!
Безоговорочно разделявший мой восторг местный таксист веско заметил:
— Не поминай черта, Бога благодари! Он вчера был украинцем, я считаю!
Водитель фамильярно подмигнул приютившейся в его салоне иконке. Лики святых в отечественных «кэбах» — штука привычная. Но конкретный предмет культа выглядел как раз непривычно. Исцарапанная дощечка в свое время была явно расколота надвое, после чего ее не слишком аккуратно склеили.
«Таксер» перехватил мой взгляд, ухмыльнулся.
— Это у него боевое ранение. Привет из Африки. Сьерра-Леоне, край баобабов, алмазов, вождей и малярии. Худшее место на Земле, отвечаю. Я там «контрабасом» служил. Ну, по контракту, короче, водилой. По дороге в Лунги, по ходу, снайпер сработал. Пуля прошла через лобовое, вот его подранила, а потом рикошетом мне руку цепанула. Так что он меня спас, я считаю.
А эту иконку я перед самой командировкой в Сьерру купил, у глухонемого на вокзале. Что за архангел-спаситель такой — без понятия. Потом уже один знающий чел мне разъяснил: мол, это святой Максим Африканский. Прикинь, а? Так что он, можно сказать, на родине пулю поймал…
Я когда там был, домой тянуло, сил не было. А вернулся — сбежать куда-нибудь. Быт, будь он неладен. Говорю жене: давай разводиться по-хорошему, ну какая из нас к лешему семья? Мы как раз тогда у ее матери на даче были. Моя — в слезы, теща — в крик, я — в бега. К озеру смылся. Там хорошо, тихо, лицом в траву уткнешься, и вставать не хочется.
Глядь, — возле берега маячит кто-то. Присмотрелся — сын мой, десять ему тогда было. Стоит на коленях и молится. А мы ведь его даже не крестили. Бубнит чего-то. Подкрался, прислушался. «Дорогой Бог, сделай, пожалуйста, так, чтобы папа от нас не уходил». И замолчал. Долго так стоял молча, только лягушки квакали. Я с тех пор этих жабьих песен не выношу: чуть услышу — сразу комок в горле.
Короче, бродил до вечера. Вернулся — Африканцу своему в глаза посмотрел. И остался. И да, не жалею.
Так что эта иконка меня дважды выручила, я считаю.
У раненого святого были усталые глаза вернувшегося с войны ветерана.
2007-й. Осень. Ялта.
Як там живе сусіда?
Не знаю зовсім.
— Мужики, да перста-а-а-аньте вы!
Официантка отчаянно вцепилась в рукав крупного, изрядно подвыпившего мужика. Тот огрызнулся матерной скороговоркой и небрежным движением накачанного плеча стряхнул неожиданную помеху на усеянный вилками, салфетками и окурками пол.
— Я милицию вызову, — всхлипнула сотрудница заведения, потирая ушибленный локоть.
— Ага, давай. Они этого чурбана быстро примут. Менты их, урюков, пачками на прошлой неделе паковали на Ай-Петри. Взяла моду татарва — самострои лупить в блатных местах. Хрена! Жаль, «беркута» тогда помочь не дали, сами справились. Ниче, щас помогу. Звони мусорам, овца, звони.
— Петь, да разними ты их, ну, чего ты стоишь как вкопанный?
Петя, низкорослый и щуплый кафешный охранник, занял стратегически выгодную позицию в углу зала и с нескрываемым интересом ожидал продолжения потасовки.
Они стояли друг напротив друга, сжимая в руках тяжелые металлические стулья. Высокий крепкий крымский татарин в забрызганном кетчупом светлом свитере. Тяжелый, слегка оплывший славянин в черной спортивной куртке, под которой виднелся несвежий десантный тельник. Судорожно двигались желваки на лице татарина. Судорожно двигались мышцы на руках славянина.
— Чего тебе надо, а? — негромко, но с явной угрозой спросил татарин.
— Свастику свою сними, мразь, и вали с богом, — неожиданно тихо ответил славянин.
Не выпуская из правой руки стул, татарин рукавом левой бережно оттер алые брызги с прицепленного к свитеру значка. Герб крымских татар, золотистый тарак-тамга снова засиял на небесном фоне.
— Это ватан, дурак.
— Пока мой дед Берлин брал, твой дед под таким флагом Лаки жег, да?
— Мой дед воевал. А где твой был, не знаю, может, моих в Казахстан вез в 44-м.
Стулья скрестились как дуэльные клинки. Через мгновение дуэлянты катались по замызганному полу.
— Господи, да разнимите их кто-нибудь!
Пристыженные посетители с трудом растащили дерущихся. Охранник Петя стойко держал оборону угла.
— О, а это чего?
Носитель тельняшки расцарапанной лапищей сгреб с пола красную книжицу, раскрыл.
— Отдай! — рванулся к нему татарин.
Между противниками вновь выстроились миротворцы.
— Бача-а-а! — в потолок ударила мощная струя перегара. — Так мы с тобой братья по оружию, как тебя… Азхар?! За одной речкой были, один песок глотали. Где воевал, зема? А я Лошкаревке, слыхал? Лашкаргах, спецура, шестой бат. Духов полтора года месил. Братьев твоих по Аллаху. Так и ты их, выходит, валил, во имя Аллаха, да?
— Отдай! — бледнея, повторил татарин.
— На, — легко согласился славянин.
— Если не можете жить как братья, живите, хотя бы, как нормальные соседи, — вполголоса произнес немолодой посетитель после того, как Азхар нарочито медленно покинул кафе.
— Вот, “расческу” свою татарскую потерял. — Выбравшийся из стратегического угла охранник Петя сорванный в стычке значок в узкой ладошке. — Трофей!
— Много ты понимаешь в трофеях, — бывший спецназовец легко отобрал находку. — А чего это значит — ватан?
— Родина по-татарски, — отозвался из угла пожилой посетитель.
— Они сражались за Родину, — глубокомысленно изрек детина, пряча находку в карман.
Сияющий тарак-танга погас в глубоком ущелье черных спортивных штанов.
2008-й. Май. Одесса.
Но мутно мое вино
И черен мой рис.
— Дедушка, возьмите ленточку! Бесплатно! С праздником!
В распахнутых глазах дружелюбного смуглого парня плескалась лазурь утреннего моря. Оранжево-черные змеи свернулись клубком в руке искусителя. Но искушению стройный старичок не поддался. Он охотно ответил улыбкой на улыбку, однако руку с подарком вежливо отвел.
— Это чего? — слегка удивился раздатчик. — В советские времена носили, а сейчас не хотите?
— Мы в советские никаких не носили. Ну, красные иногда.
— Возьмите, — парень продолжал улыбаться, но море в его глазах стало отливать сталью.
— Не возьму, — упорствовал собеседник. — Я вчера по телевизору одного деятеля видел с такой же ленточкой. А он ведь форменный бандит, вся Одесса об этом знает. И за спиной его стояли эти, с перебитыми носами. С такими же ленточками. Ну не хочу я со злодеями, понимаешь, одни знаки различия иметь.
— Глупый ты, дед, — ласково сообщил юноша, продолжая лучезарно улыбаться. — Несмотря на все твои знаки отличия. — Рука с дремлющими пресмыкающимися небрежно прошлась по ряду медалей на груди старика. Впалая грудь вздрогнула от укуса.
— Молодые люди, берите ленточки, — душелов-змееносец переключился на поиск более податливых натур.
На бледных губах старика еще теплилась улыбка. В его глазах посверкивали соленые капли моря.
2009-й. Лето. Закарпатье
Щиплет весело колосья.
Отдых на пути.
Взмах жезла. Визг тормозов. Короткий диалог.
— Та нич же не зробив!
— Айде! А знак не видів? А швидкість?
— Скільки туй їздив, ніякого знаку не було. Кильо їхав? Деська кілометрів п’ятдесят. Вадь шістдесят.
— Ажби. Сто, не менше. Штраф.
— Никус-нич не маю.
— Никус-нич?
— Аніпіціцько.
— Никай ліпше.
— Мо, відпустиш? Ниґда-шуга порушувать не буду!
— Не ґрявчай.
— Кильо штраф?
— Кильо їхав — п’ятдесят гривнів.
— Лем форинти?
— Гий.
— А курс? Як купити, чи як продати?
— Як купити.
— От жіван!
— Гиби я тебе знаю, цімбор. То не твій вуйко моєму дідику ґарадичи робив?
— У Сільці? Він! І падамент у хижі. Файно зробив?
— Файно.
— То домовилися? Поїду собі?
— Айно. Домовилися. По курсу, як продати. Та й їдь собі з Богом!
2010-й. Май. Прикарпатье.
Коснулась воды — это
Прохладный ветер.
В ответ на мой немой вопрос хозяин рассмеялся.
— Один надміру пильний добродій поцікавився, чого це в мене, раптом, немає портрету президента. Довелося виправляти.
В приоткрытое окно осторожно постучался освежающий ветерок.
2011-й. Лето. Самолет.
И кажется мне, соловей на ветке —
Это ее душа.
Тоненькое дерево клонилось к самой земле. На уродливой, усеянной чудовищными колючками ветке восседала диковинная птица. С маленькой головкой, увенчанной причудливой короной, крошечным, каким-то курносым клювом, с хрупким тельцем и огромными распростертыми крыльями. Казалось, что пернатая гладит несчастное больное деревцо. Хвост странного создания почему-то украшал большущий цветок, похожий на гигантский подсолнух.
«Мам, а Янукович — хороший президент?» — «Кто? А… Не, не очень…» Дама с трудом выплыла из облаков. «А Ющенко был лучше?» — «Нет, не лучше… Господи, ну зачем тебе это?» — «Мам, а из-за того, что у нас все-все президенты плохие, ты ж Украину меньше не любишь?» Не дождавшись ответа, барышня решительно заявила: «А я люблю. Потому что она моя. И потому, что ба-а-альшая!» Девчушка раскинула ручонки.
Это было похоже на робкий взмах едва оперившихся крылышек.
Не цурається багна,
Із якого зріс.
К ЗК Луценко меня прогнозированно не пустили. Короткий и насыщенный разговор с руководством Менской колонии в очередной раз подтвердил, чего стоит одна из любимых фраз политиков — «Все договорено».
Созерцание притюремных окрестностей поселка Макошино противопоказано страдающим суицидальными наклонностями. «Глянешь вокруг — жить не хочется», — банальное, но самое точное определение тамошнего пейзажа.
Хаотично разбросанные развалюхи, скелет промобъекта (то ли руины, то ли недострой), сгнившая «железка», ржавая трава, замысловатые колдобины. Вызовом окружающему служила разве что нахохлившаяся стайка пафосных «тачек» со столичными номерами, демонстративно удаленная от «корчей» с номерами местными.
Все выглядело затхлым, запустелым, почти загробным.
Калиткой в робный мир служили железные ворота угрюмой уродины учреждения. Неведомый эстет «прихорошил» их узорами и буквами МВК (Менська виправна колонія) с игривыми завитками. За дверью с коваными загогулинами переодевали в синие робы недавних носителей синих мундиров. С целью последующей перековки.
На почтительном расстоянии от забора с колючкой сидел на корточках увядший мужичонка в черном рванье. Мертвенно-бледный и снежно-седой. Несмотря на холод и сырость он был в тапочках на босу ногу, закатанные рукава обнажали татуировки. Жадно затягиваясь, он с прищуром глядел в сторону ворот.
— Вертухаї кажуть, місцевий, — поделился сплетнями словоохотливый водила «жигуленка», промышляющий переброской из Чернигова в Макошино приезжающих на свидание с заключенными. — Відкинувся недавно, але сидів десь, тут зона ментовська, а він іншої масті, зразу видно. Тутешній, але хати нема. Може, забрали, може, пропив. Ночує в кинутому домі, вдень тут стирчить, курити випрошує, бабки шкуляє. Раз бачив, якесь сміття виносив. Таке.
Во взоре бывшего осужденного читалась тоска изгнанного из рая. Во взгляде проходящего мимо упитанного офицера читалось высокомерие маленького божка.
2013-й. Декабрь. Майдан.
Ствола вековой сосны
Горит, как луна.
Красавец «Мерс» фыркнув, лениво прилег возле уродливой громадины баррикады.
— Дрова нужны? — деловито осведомился водитель через опущенное стекло.
— Дрова нужны, — эхом откликнулся часовой редута, восседавший на милицейском щите с черной надписью «ЦУМ».
— Выгружай.
На грязный снег полетели аккуратно нарубленные сосновые бруски в магазинных сетках с цветными этикетками.
Обитатели и завсегдатаи Майдана не отличались особым единообразием одежды, но волонтер, как и его авто, был слишком элегантен, даже пижонист для этого места. Светло-серое приталенное пальто, стерильно чистые голубые джинсы, вызывающе аккуратная прическа, дорогой одеколон. Боец самообороны глядел на него с недоверием. Он был в бушлате, грязной арафатке, каске с камуфлированным чехлом, украшенной горнолыжными очками и мятой пачкой сигарет, засунутой за ремешок. От него разило дымом и дешевым куревом.
— Есть еще немного медицинских масок. Дать?
— Дать, — эхом откликнулся вопрошаемый.
Заднее сиденье джипа было завалено коробками с лекарствами. Внизу возлежал расчехленный ствол, щеголеватый, как и его владелец.
— Ого. «Калаш»?
— «Форт». Охотничий.
— Чего это с карабином ездишь?
— А что мне, с Конституцией ездить?
Пижон изогнул тонкие губы в ухмылке. Собеседник коротко хохотнул.
— Стрелять доводилось?
— Пару раз, на охоте… По людям, Бог даст, не доведется.
— Бог даст, не доведется, — эхом отозвался самооборонец.
Затухающий костерок с аппетитом лизнул свежие дрова. Разгорался новый леденящий день.
2014-й. 18 февраля. Киев.
Бездомную собаку
На ночь приюти.
Их было трое. Один совсем юный, двое — постарше. Обоим можно было дать и тридцать пять, и пятьдесят. Сажа от сгоревших покрышек и кровь от полученных ударов размыли четкие возрастные приметы.
Трое. Испуганный. Напряженный. Безучастный.
Еще недавно пылавший уличный бой дотлевал где-то на подступах к сжавшемуся Майдану. Напротив гостиницы «Киев» в колонну по двое стояли на коленях избитые самооборонцы, окруженные свирепыми парнями в балаклавах и брониках. Прапорщик с перевязанной головой деловито ковырялся в куче изъятого у плененных. Пневматическая винтовка, бита, пара армейских разгрузок, медицинские маски, аптечки, мотоциклетные шлемы, бутылки с водой. Сине-желтые ленточки. Горка сине-желтых, измазанных в грязи, притрушенных пеплом, забрызганных кровью, истоптанных берцами лоскутков. На углу Шелковичной и Грушевского грузили в «скорые» раненых и обожженных вэвэшников. Выносили тела из Мариинки. Кто-то страшно кричал в Крепостном переулке. Неподалеку от сгоревшего офиса партии регионов двое в штатском энергично раздавали палки и каски разгоряченным предчувствием скорой охоты «титушкам». Подгоняемые окриками еще не остывших от схватки «беркутов», они, разбившись на пятерки, разбредались по Липской и Орлика. Ныряли в подъезды, дворы, закоулки в поисках укрывшихся от погони.
Этим троим повезло. Каким чудом им удалось пробраться на хоздвор «Национальной», прямо возле входа в которую был опорный пункт силовиков, прикрытый КрАЗом и колючей проволокой, и холл которой кишел милицейскими бойцами? Наткнулся на них случайно. Напоролся на три взгляда. Испуганный. Напряженный. Безучастный.
Они ждали. Знакомый депутат, до которого удалось дозвониться одному из троих, обещал вывести их на Круглоуниверситетскую, откуда машина увезет спасенных в безопасное место.
Испуганный юноша сидел на корточках и слегка раскачивался из стороны в сторону, его била мелкая дрожь. Напряженный ходил по кругу, курил сигарету за сигаретой, непрерывно сплевывая табачные крошки и крошево зубов. Безучастный подпирал спиной припорошенные пеплом ящики и, не мигая, глядел в стену, из-за которой доносились приглушенные крики, зычные команды офицеров, отдаленные взрывы светошумовых гранат.
— Они его убили. Я видел, — спокойно и четко вдруг произнес Испуганный, до этого что-то неразборчиво бормотавший под нос. И заплакал. Отчаянно и беззвучно.
Напряженный отвернулся и потянулся за новой сигаретой. Безучастный прищурил воспаленные глаза и потер левую ногу. По камуфлированной брючине расползалось багровое пятно.
Мурлыкающий рингтон мобильного заставил всех вздрогнуть. Безучастный медленно поднес трубку к разбитому уху.
— Ну шо? Та все добре зі мною. Як він, питаю… Дихає важко? Зовсім не рухається? А лікар що? Угу. Я потім передзвоню. Ну зайнятий я. Трохи. Все-все, припиняй.
— Син? Поранений? — почему-то решил я.
— Пес. Хворіє, — после паузы коротко пояснил Безучастный, и неохотно добавил. — син два роки тому на заробітки подавсь. Досі від нього нічого не чуть.
— Чем больше узнаешь людей, тем больше любишь животных? — насмешливо поинтересовался Напряженный.
— Тварин завжди любив. Людей починаю боятися, — ровным голосом ответил Безучастный.
— А я их ненавижу. Нелюдей! Зверей!! — Напряженный шумно выплюнул окровавленный окурок.
Где-то совсем рядом хлопнул помповый «Форт».
Испуганный вскочил и тихо заскулил. Напряженный, морщась, поднялся, притянул его к себе и обнял. «Тихо-тихо, синку, та все буде добре…» Закутанной в серый бинт рукой он бережно гладил его. Как испуганного щенка. По грязному загривку, по нервно дрожавшей холке.
Стая людей пятнистого окраса, рыча, откусывала метр за метром. По ту сторону оскаленных баррикад люди вгрызались в брусчатку Майдана.
2015-й. Январь. Донбасс.
Так и покинутый дом —
Выехал сосед.
Огромный кусок фасада был словно отрублен от здания. Будто гигантский ваятель-воитель зубилом чудовищного размера отсек показавшееся ненужным. И отправился дальше, в поисках нового источника бесноватого вдохновения. Почерневшая высотка скорбно взирала на серый привоенный мир пустыми глазницами выбитых окон. Наружу торчали разорванные кишки труб, поломанные ребра ступеней, перемолотые позвонки панелей.
Дом лишь казался необитаемым — то тут, то там мои шаги срывали с мест брошенных кошек, одичавших собак, отъевшихся крыс. Пару раз на разных этажах видел спины убегающих бродяг. Бездомные обрели дом, и всякий входящий туда, был незваным гостем. Лежки бомжей попадались повсюду, возле одной громоздились останки трюмо с треснутым зеркалом и горка разноцветных тюбиков с помадой.
Некоторые квартиры вообще не пострадали от давнего обстрела, зато им основательно досталось от последующего набега. Косяки хранили отчетливые следы взломов, но самих дверей почти нигде не было. В брошенных туалетах вырваны унитазы, в опустевших кухнях содрана кафельная плитка, в осиротевших гостиных выкорчеван паркет. Все старательно зачищено и жадно обглодано. Представлявшее даже ничтожную ценность добро выдворили из дому. Вслед за хозяевами, отправленными в изгнание злом. Мародеры, ненасытные черви войны, всегда выводятся там, где откладывает яйца кровавая зараза.
Толченый бетон, замерзшие экскременты, сгнившее тряпье, стеклянное крошево. Россыпь ржавых автоматных гильз на одной из лестничных площадок. Узор запекшейся крови на стене этажом выше. Убитая осколком игрушка на скелете подоконника. Поймал себя на мысли, что стараюсь не наступать на истерзанные книги и обгоревшие фотографии.
Незавершенные дела, несбывшиеся мечты, неотпущенные грехи.
Отсюда убежали люди, вытекла жизнь, ушло время. Здесь уже не дышало, не билось, не пульсировало, не хохотало, не кричало прошлое. Здесь было только окоченевшее настоящее.
Смертельно раненые войной дома чем-то похожи на неотпетых мертвецов. Они застывают между внезапной гибелью и нескорым упокоением.
Оставшиеся в живых стены расписаны надписями — пафосными, злобными, призывными, скабрезными, бессмысленными. На одной из чудом сохранившихся дверей кто-то размашисто вывел — «Я еще вернусь».
Отчего-то мне захотелось дописать — «скоро».
Но я не нашел ни угля, ни мела.